Социальная фантастика

Комментарий к книге Именем Земли (сборник)

Avatar

mizraell

А мне понравилось! Мне кажется, что "старый" и "молодой" это один и тот же человек!! Просто интуиция. Уж очень быстро молодой развернулся, не дождался ответа. А старый ответил так, что для меня это стало очевидным! Ну... не очень... и не сразу.... в общем мне нравится эта догадка! Так что позвольте мне так считать))

Следующий

Урсула Ле Гуин, Левая рука тьмы (сборник)
Сергей Лукьяненко, Вкус свободы
Сергей Лукьяненко, Человек, который многого не умел
Сергей Лукьяненко, Нарушение
Роман Злотников, Руигат. Рождение
Аркадий и Борис Стругацкие, Трудно быть богом
Сергей Лукьяненко, Почти весна
Сергей Лукьяненко, Хозяин Дорог
Сергей Лукьяненко, Книга гор (сборник)
Андрей Уланов, Крест на башне
Сергей Лукьяненко, Фугу в мундире
Сергей Лукьяненко, Мой папа – антибиотик
Сергей Лукьяненко, Спектр
Сергей Лукьяненко, Именем Земли (сборник)
Карел Чапек, Война с саламандрами (сборник)
Сергей Лукьяненко, Мы не рабы
Сергей Лукьяненко, Дорога на Веллесберг
Сергей Лукьяненко, Поезд в Тёплый Край
Леонид Кудрявцев, Эдгар По. Идеальный текст и тайная история
Олдос Хаксли, О дивный новый мир

Рецензия на книгу О дивный новый мир

Avatar

djkrupskaja

10 из 10.
Раньше я и не догадывалась о том, что люблю антиутопии.
После моего тотального увлечения ими, всё никак не могла понять, почему же?
А всё потому, что наш мир мне не нравится, и через такие романы я пытаюсь убежать от реальности.
Но после того, как я полистаю ленту на фейсбуке, ознакомлюсь с новостями, я некоторое время сижу как оглушенная рыба и думаю, а разве эти антиутопии всё ещё являются фантазиями? Всё. что там описано давно уже происходит, и чем дальше - тем страшнее.

В тоталитарном государстве, по-настоящему эффективном, всемогущая когорта политических боссов и подчиненная им армия администраторов будут править населением, состоящим из рабов, которых не надобно принуждать, ибо они любят свое рабство. Задача воспитания в них этой любви возложена в нынешних тоталитарных государствах на министерства пропаганды, на редакторов газет и на школьных учителей. Но методы их все еще грубы и ненаучны.
Наибольшие триумфы пропаганды достигнуты не путем внедрения, а путем умолчания. Велика сила правды, но еще могущественнее – с практической точки зрения – умолчание правды. Просто-напросто замалчивая определенные темы, отгораживая массы «железным занавесом» (как выразился м-р Черчилль) от тех фактов или аргументов, которые рассматриваются местными политическими боссами как нежелательные, тоталитаристские пропагандисты влияют на мнения гораздо действеннее, чем с помощью самых красноречивых обличении, самых убедительных логических опровержений. Но умолчания недостаточно. Чтобы обойтись без преследований, ликвидации и других симптомов социального конфликта, надо позитивные аспекты пропаганды сделать столь же действенными, как и негативные. Самыми важными «манхэттенскими проектами» грядущего будут грандиозные, организованные правительствами исследования того, что политики и привлеченные к участию научные работники назовут «проблемой счастья», имея в виду проблему привития людям любви к рабству. Однако любовь к рабству недостижима при отсутствии экономической обеспеченности; в целях краткости я делаю здесь допущение, что всемогущей исполнительной власти и ее администраторам удастся разрешить проблему этой постоянной обеспеченности. Но к обеспеченности люди очень быстро привыкают и начинают считать ее в порядке вещей. Достижение обеспеченности – это лишь внешняя, поверхностная революция. Любовь к рабству может утвердиться только как результат глубинной, внутриличностной революции в людских душах и телах. Чтобы осуществить эту революцию, нам требуются, в числе прочих, следующие открытия и изобретения. Во-первых, значительно усовершенствованные методы внушения – через привитие малым детям условных рефлексов и, для старших возрастов, применение таких лекарственных средств, как скополамин. Во-вторых, детально разработанная наука о различиях между людьми, которая позволит государственным администраторам определять каждого человека на подходящее ему (или ей) место в общественной и экономической иерархии (Люди неприкаянные, чувствующие себя не на месте, склонны питать опасные мысли о социальном строе и заражать других своим недовольством). В-третьих (поскольку люди частенько ощущают нужду в отдыхе от действительности, какой бы утопической она ни была), заменитель алкоголя и других наркотиков, и менее вредный, и дающий большее наслаждение, чем джин или героин. И, в-четвертых (но это будет долговременный проект – понадобятся многие десятилетия тоталитарного контроля, чтобы успешно выполнить его), надежная система евгеники, предназначенная для того, чтобы стандартизовать человека и тем самым облегчить задачу администраторов.
– Формирование любви к теплу, – сказал мистер Фостер – Горячие туннели чередуются с прохладными. Прохлада связана с дискомфортом в виде жестких рентгеновских лучей. К моменту раскупорки зародыши уже люто боятся холода. Им предназначено поселиться в тропиках или стать горнорабочими, прясть ацетатный шелк, плавить сталь. Телесная боязнь холода будет позже подкреплена воспитанием мозга. Мы приучаем их тело благоденствовать в тепле. А наши коллеги на верхних этажах внедрят любовь к теплу в их сознание, – заключил мистер Фостер.
– И в этом, – добавил назидательно Директор, – весь секрет счастья и добродетели: люби то, что тебе предначертано. Все воспитание тела и мозга как раз и имеет целью привить людям любовь к их неизбежной социальной судьбе.
– Покуда, наконец, все сознание ребенка не заполнится тем, что внушил голос, и то, что внушено, не станет в сумме своей сознанием ребенка. И не только ребенка, а и взрослого – на всю жизнь. Мозг рассуждающий, желающий, решающий – весь насквозь будет состоять из того, что внушено. Внушено нами! – воскликнул Директор торжествуя. – Внушено Государством! – Он ударил рукой по столику. – И, следовательно…
Шум заставил его обернуться.
– О господи Форде! – произнес он сокрушенно. – Надо же, детей перебудил.
Но только позволь им начать рассуждать о назначении жизни – и Форд знает, до чего дорассуждаются. Подобными идеями легко сбить с толку тех высшекастовиков, чьи умы менее устойчивы, разрушить их веру в счастье как Высшее Благо и убедить в том, что жизненная цель находится где то дальше, где-то вне нынешней сферы людской деятельности; что назначение жизни состоит не в поддержании благоденствия, а в углублении, облагорожении человеческого сознания, в обогащении человеческого знания. И вполне возможно, подумал Главноуправитель, что такова и есть цель жизни. Но в нынешних условиях это не может быть допущено. Он снова взял перо и вторично подчеркнул слова «Публикации не подлежит», еще гуще и чернее; затем вздохнул. «Как бы интересно стало жить на свете, – подумал он, – если бы можно было отбросить заботу о счастье.»
– Значит, и вы его читали? Я уж думал, тут, в Англии, никто Шекспира не знает.
– Почти никто. Я один из очень немногих, с ним знакомых. Шекспир, видите ли, запрещен. Но поскольку законы устанавливаю я, то я могу и нарушать их. Причем безнаказанно, – прибавил он, поворачиваясь к Бернарду. – Чего, увы, о вас не скажешь.
Бернард еще безнадежней и унылей поник головой.
– А почему запрещен? – спросил Дикарь. Он так обрадовался человеку, читавшему Шекспира, что на время забыл обо всем прочем.
Главноуправитель пожал плечами.
– Потому что он – старье; вот главная причина. Старье нам не нужно.
– Но старое ведь бывает прекрасно.
– Тем более. Красота притягательна, и мы не хотим, чтобы людей притягивало старье. Надо, чтобы им нравилось новое.
– Но ваше новое так глупо, так противно. Эти фильмы, где все только летают вертопланы и ощущаешь, как целуются. – Он сморщился брезгливо. – Мартышки и козлы! – Лишь словами Отелло мог он с достаточной силой выразить свое презрение и отвращение.
– А ведь звери это славные, нехищные, – как бы в скобках, вполголоса заметил Главноуправитель.
– Потому что мир наш – уже не мир «Отелло». Как для «фордов» необходима сталь, так для трагедий необходима социальная нестабильность. Теперь же мир стабилен, устойчив. Люди счастливы; они получают все то, что хотят, и не способны хотеть того, чего получить не могут. Они живут в достатке, в безопасности; не знают болезней; не боятся смерти; блаженно не ведают страсти и старости; им не отравляют жизнь отцы с матерями; нет у них ни жен, ни детей, ни любовей – и, стало быть, нет треволнений; они так сформованы, что практически не могут выйти из рамок положенного. Если же и случаются сбои, то к нашим услугам сома. А вы ее выкидываете в окошко, мистер Дикарь, во имя свободы. Свободы! – Мустафа рассмеялся. – Вы думали, дельты понимают, что такое свобода! А теперь надеетесь, что они поймут «Отелло»! Милый вы мой мальчик!
Дикарь промолчал. Затем сказал упрямо:
– Все равно «Отелло» – хорошая вещь, «Отелло» лучше ощущальных фильмов.
– Разумеется, лучше, – согласился Главноуправитель. – Но эту цену нам приходится платить за стабильность. Пришлось выбирать между счастьем и тем, что называли когда-то высоким искусством. Мы пожертвовали высоким искусством. Взамен него у нас ощущалка и запаховый орган.
– Но в них нет и тени смысла.
– Зато в них масса приятных ощущений для публики.
– Но ведь это… это бредовой рассказ кретина.
– Вы обижаете вашего друга мистера Уотсона, – засмеявшись, сказал Мустафа. – Одного из самых выдающихся специалистов по инженерии чувств…
– Однако он прав, – сказал Гельмгольц хмуро. – Действительно, кретинизм. Пишем, а сказать-то нечего…
– Согласен, нечего. Но это требует колоссальной изобретательности. Вы делаете вещь из минимальнейшего количества стали – создаете художественные произведения почти что из одних голых ощущений.
Дикарь покачал головой.
– Мне все это кажется просто гадким.
– Ну разумеется. В натуральном виде счастье всегда выглядит убого рядом с цветистыми прикрасами несчастья. И, разумеется, стабильность куда менее колоритна, чем нестабильность. А удовлетворенность совершенно лишена романтики сражений со злым роком, нет здесь красочной борьбы с соблазном, нет ореола гибельных сомнений и страстей. Счастье лишено грандиозных эффектов.
– Пусть так, – сказал Дикарь, помолчав. – Но неужели нельзя без этого ужаса – без близнецов? – Он провел рукой по глазам, как бы желая стереть из памяти эти ряды одинаковых карликов у сборочного конвейера, эти близнецовые толпы, растянувшиеся очередью у входа в Брентфордский моновокзал, эти человечьи личинки, кишащие у смертного одра Линды, эту атакующую его одноликую орду. Он взглянул на свою забинтованную руку и поежился. – Жуть какая!
– Зато польза какая! Вам, я вижу, не по вкусу наши группы Бокановского; но, уверяю вас, они – фундамент, на котором строится все остальное. Они – стабилизирующий гироскоп, который позволяет ракетоплану государства устремлять свой полет, не сбиваясь с курса – Главноуправительский бас волнительно вибрировал; жесты рук изображали ширь пространства и неудержимый лет ракетоплана; ораторское мастерство Мустафы Монда достигало почти уровня синтетических стандартов.
– А разве нельзя обойтись вовсе без них? – упорствовал Дикарь. – Ведь вы можете получать что угодно в наших бутылях. Раз уж на то пошло, почему бы не выращивать всех плюс-плюс-альфами?
– Ну, нет, нам еще жить не надоело, – отвечал Монд со смехом. – Наш девиз – счастье и стабильность. Общество же, целиком состоящее из альф, обязательно будет нестабильно и несчастливо. Вообразите вы себе завод, укомплектованный альфами, то есть индивидуумами разными и розными, обладающими хорошей наследственностью и по формовке своей способными – в определенных пределах – к свободному выбору и ответственным решениям. Вы только вообразите.
Дикарь попробовал вообразить, но без особого успеха.
– Это же абсурд Человек, сформованный, воспитанный как альфа, сойдет с ума, если его поставить на работу эпсилон-полукретина, сойдет с ума или примется крушить и рушить все вокруг. Альфы могут быть вполне добротными членами общества, но при том лишь условии, что будут выполнять работу альф. Только от эпсилона можно требовать жертв, связанных с работой, эпсилона, – по той простой причине, что для него это не жертвы, а линия наименьшего сопротивления, привычная жизненная колея, по которой он движется, по которой двигаться обречен всем своим формированием и воспитанием. Даже после раскупорки он продолжает жить в бутыли – в невидимой бутыли рефлексов, привитых эмбриону и ребенку. Конечно, и каждый из нас, – продолжал задумчиво Главноуправитель, – проводит жизнь свою в бутыли. Но если нам выпало быть альфами, то бутыли наши огромного размера, сравнительно с бутылями низших каст. В бутылях поменьше объемом мы страдали бы мучительно. Нельзя разливать альфа-винозаменитель в эпсилон-мехи. Это ясно уже теоретически. Да и практикой доказано. Кипрский эксперимент дал убедительные результаты.
– А что это был за эксперимент? – спросил Дикарь.
– Можете назвать его экспериментом по винорозливу, – улыбнулся Мустафа Монд. – Начат он был в 473-м году эры Форда. По распоряжению Главноуправителей мира остров Кипр был очищен от всех его тогдашних обитателей и заново заселен специально выращенной партией альф численностью в двадцать две тысячи. Им дана была вся необходимая сельскохозяйственная и промышленная техника и предоставлено самим вершить свои дела. Результат в точности совпал с теоретическими предсказаниями. Землю не обрабатывали как положено; на всех заводах бастовали; законы в грош не ставили, приказам не повиновались; все альфы, назначенные на определенный срок выполнять черные работы, интриговали и ловчили как могли, чтобы перевестись на должность почище, а все, кто сидел на чистой работе, вели встречные интриги, чтобы любым способом удержать ее за собой. Не прошло и шести лет, как разгорелась самая настоящая гражданская война. Когда из двадцати двух тысяч девятнадцать оказались перебиты, уцелевшие альфы обратились к Главноуправителям с единодушной просьбой снова взять в свои руки правление. Просьба была удовлетворена. Так пришел конец единственному в мировой истории обществу альф.
Дикарь тяжко вздохнул.
– Оптимальный состав народонаселения, – говорил далее Мустафа, – смоделирован нами с айсберга, у которого восемь девятых массы под водой, одна девятая над водой.
– А счастливы ли те, что под водой?
– Счастливее тех, что над водой. Счастливее, к примеру, ваших друзей, – кивнул Монд на Гельмгольца и Бернарда.
– Несмотря на свой отвратный труд?
– Отвратный? Им он вовсе не кажется таковым. Напротив, он приятен им. Он не тяжел, детски прост. Не перегружает ни головы, ни мышц. Семь с половиной часов умеренного, неизнурительного труда, а затем сома в таблетках, игры, беззапретное совокупление и ощущалки. Чего еще желать им? – вопросил Мустафа. – Ну, правда, они могли бы желать сокращения рабочих часов. И, разумеется, можно бы и сократить. В техническом аспекте проще простого было бы свести рабочий день для низших каст к трем-четырем часам. Но от этого стали бы они хоть сколько-нибудь счастливей? Отнюдь нет. Эксперимент с рабочими часами был проведен еще полтора с лишним века назад. Во всей Ирландии ввели четырехчасовой рабочий день. И что же это дало в итоге? Непорядки и сильно возросшее потребление сомы – и больше ничего. Три с половиной лишних часа досуга не только не стали источником счастья, но даже пришлось людям глушить эту праздность сомой. Наше Бюро изобретений забито предложениями по экономии труда. Тысячами предложений! – Монд широко взмахнул рукой.– Почему же мы не проводим их в жизнь? Да для блага самих же рабочих; было бы попросту жестоко обрушивать на них добавочный досуг. То же и в сельском хозяйстве. Вообще можно было бы индустриально синтезировать все пищевые продукты до последнего кусочка, пожелай мы только. Но мы не желаем. Мы предпочитаем держать треть населения занятой в сельском хозяйстве. Ради их же блага – именно потому, что сельскохозяйственный процесс получения продуктов берет больше времени, чем индустриальный. Кроме того, нам надо заботиться о стабильности. Мы не хотим перемен. Всякая перемена – угроза для стабильности. И это вторая причина, по которой мы так скупо вводим в жизнь новые изобретения. Всякое чисто научное открытие является потенциально разрушительным; даже и науку приходится иногда рассматривать как возможного врага. Да, и науку тоже.
– Науку?.. Дикарь сдвинул брови. Слово это он знает. Но не знает его точного значения. Старики-индейцы о науке не упоминали. Шекспир о ней молчит, а из рассказов Линды возникло лишь самое смутное понятие: наука позволяет строить вертопланы, наука поднимает на смех индейские пляски, наука оберегает от морщин и сохраняет зубы. Напрягая мозг, Дикарь старался вникнуть в слова Главноуправителя.
– Да, – продолжал Мустафа Монд. – И это также входит в плату за стабильность. Не одно лишь искусство несовместимо со счастьем, но и наука. Опасная вещь наука; приходится держать ее на крепкой цепи и в наморднике.
– Как так? – удивился Гельмгольц. – Но ведь мы же вечно трубим: «Наука превыше всего». Это же избитая гипнопедическая истина.
– Внедряемая трижды в неделю, с тринадцати до семнадцати лет, – вставил Бернард.
– А вспомнить всю нашу институтскую пропаганду науки…
– Да, но какой науки? – возразил Мустафа насмешливо. – Вас не готовили в естествоиспытатели, и судить вы не можете. А я был неплохим физиком в свое время. Слишком даже неплохим; я сумел осознать, что вся наша наука – нечто вроде поваренной книги, причем правоверную теорию варки никому не позволено брать под сомнение и к перечню кулинарных рецептов нельзя ничего добавлять иначе, как по особому разрешению главного повара. Теперь я сам – главный повар. Но когда-то я был пытливым поваренком. Пытался варить по-своему. По неправоверному, недозволенному рецепту. Иначе говоря, попытался заниматься подлинной наукой. – Он замолчал.
– И чем же кончилось? – не удержался Гельмгольц от вопроса.
– Чуть ли не тем же, чем кончается у вас, молодые люди, – со вздохом ответил Главноуправитель. – Меня чуть было не сослали на остров.
– Искусством пожертвовали, наукой, – немалую вы цену заплатили за ваше счастье, – сказал Дикарь, когда они с Главноуправителем остались одни. – А может, еще чем пожертвовали?
– Ну, разумеется, религией, – ответил Мустафа. – Было некое понятие, именуемое Богом – до Девятилетней войны. Но это понятие, я думаю, вам очень знакомо.
– Да… – начал Дикарь и замялся. Ему хотелось бы сказать про одиночество, про ночь, про плато месы в бледном лунном свете, про обрыв и прыжок в черную тень, про смерть. Хотелось, но слов не было. Даже у Шекспира слов таких нет.
Главноуправитель тем временем отошел в глубину кабинета, отпер большой сейф, встроенный в стену между стеллажами. Тяжелая дверца открылась.
– Тема эта всегда занимала меня чрезвычайно, – сказал Главноуправитель, роясь в темной внутренности сейфа. Вынул оттуда толстый черный том. – Ну вот, скажем, книга, которой вы не читали.
Дикарь взял протянутый том.
– «Библия, или Книги Священного писания Ветхого и Нового завета», – прочел он на титульном листе.
– И этой не читали, – Монд протянул потрепанную, без переплета книжицу.
– «Подражание Христу»
– И этой, – вынул Монд третью книгу.
– Уильям Джеймс «Многообразие религиозного опыта».
– У меня еще много таких, – продолжал Мустафа Монд, снова садясь. – Целая коллекция порнографических старинных книг. В сейфе Бог, а на полках Форд, – указал он с усмешкой на стеллажи с книгами, роликами, бобинами.
– Но если вы о Боге знаете, то почему же не говорите им? – горячо сказал Дикарь. – Почему не даете им этих книг?
– По той самой причине, по которой не даем «Отелло», – книги эти старые; они – о Боге, каким он представлялся столетия назад. Не о Боге нынешнем.
– Но ведь Бог не меняется.
– Зато люди меняются.
– А какая от этого разница?
– Громаднейшая, – сказал Мустафа Монд. Он встал, подошел опять к сейфу. – Жил когда-то человек – кардинал Ньюмен. Кардинал, – пояснил Монд в скобках, – это нечто вроде теперешнего архипеснослова.
– «Я, Пандульф, прекрасного Милана кардинал». Шекспир о кардиналах упоминает.
– Да, конечно. Так, значит, жил когда-то кардинал Ньюмен. Ага, вот и книга его. – Монд извлек ее из сейфа. – А кстати, выну и другую. Написанную человеком по имени Мен де Биран. Он был философ. Что такое философ, знаете?
– Мудрец, которому и не снилось, сколько всякого есть в небесах и на земле, – без промедления ответил Дикарь.
– Именно. Через минуту я вам прочту отрывок из того, что ему, однако, снилось. Но прежде послушаем старого архипеснослова. – И, раскрыв книгу на листе, заложенном бумажкой, он стал читать: – «Мы не принадлежим себе, равно как не принадлежит нам то, что мы имеем. Мы себя не сотворили, мы главенствовать над собой не можем. Мы не хозяева себе. Бог нам хозяин. И разве такой взгляд на вещи не составляет счастье наше? Разве есть хоть кроха счастья или успокоения в том, чтобы полагать, будто мы принадлежим себе? Полагать так могут люди молодые и благополучные. Они могут думать, что очень это ценно и важно: делать все, как им кажется, по-своему, ни от кого не зависеть, быть свободным от всякой мысли о незримо сущем, от вечной и докучной подчиненности, вечной молитвы, от вечного соотнесения своих поступков с чьей-то волей. Но с возрастом и они в свой черед обнаружат, что независимость – не для человека, что она для людей не естественна и годится разве лишь ненадолго, а всю жизнь с нею не прожить…» – Мустафа Монд замолчал, положил томик и стал листать страницы второй книги. Ну вот, например, из Бирана, – сказал он и снова забасил: – «Человек стареет; он ощущает в себе то всепроникающее чувство слабости, вялости, недомогания, которое приходит с годами; и, ощутив это, воображает, что всего-навсего прихворнул; он усыпляет свои страхи тем, что, дескать, его бедственное состояние вызвано какой-то частной причиной, и надеется причину устранить, от хвори исцелиться. Тщетные надежды! Хворь эта – старость; и грозный она недуг. Говорят, будто обращаться к религии в пожилом возрасте заставляет людей страх перед смертью и тем, что будет после смерти. Но мой собственный опыт убеждает меня в том, что религиозность склонна с годами развиваться в человеке совершенно помимо всяких таких страхов и фантазий; ибо, по мере того как страсти утихают, а воображение и чувства реже возбуждаются и становятся менее возбудимы, разум наш начинает работать спокойней, меньше мутят его образы, желания, забавы, которыми он был раньше занят; и тут-то является Бог, как из-за облака; душа наша воспринимает, видит, обращается к источнику всякого света, обращается естественно и неизбежно; ибо теперь, когда все, дававшее чувственному миру жизнь и прелесть, уже стало от нас утекать, когда чувственное бытие более не укрепляется впечатлениями изнутри или извне, – теперь мы испытываем потребность опереться на нечто прочное, неколебимое и безобманное – на реальность, на правду бессмертную и абсолютную. Да, мы неизбежно обращаемся к Богу; ибо это религиозное чувство по природе своей так чисто, так сладостно душе, его испытывающей, что оно возмещает нам все наши утраты». – Мустафа Монд закрыл книгу, откинулся в кресле. – Среди множества прочих вещей, сокрытых в небесах и на земле, этим философам не снилось и все теперешнее, – он сделал рукой охватывающий жест, – мы, современный мир. «От Бога можно не зависеть лишь пока ты молод и благополучен; всю жизнь ты независимым не проживешь». А у нас теперь молодости и благополучия хватает на всю жизнь. Что же отсюда следует? Да то, что мы можем не зависеть от Бога. «Религиозное чувство возместит нам все наши утраты». Но мы ничего не утрачиваем, и возмещать нечего; религиозность становится излишней. И для чего нам искать замену юношеским страстям, когда страсти эти в нас не иссякают никогда? Замену молодым забавам, когда мы до последнего дня жизни резвимся и дурачимся по-прежнему? Зачем нам отдохновение, когда наш ум и тело всю жизнь находят радость в действии? Зачем успокоение, когда у нас есть сома? Зачем неколебимая опора, когда есть прочный общественный порядок?
– Так, по-вашему, Бога нет?
– Вполне вероятно, что он есть.
– Тогда почему?..
Мустафа не дал ему кончить вопроса.
– Но проявляет он себя по-разному в разные эпохи. До эры Форда он проявлял себя, как описано в этих книгах. Теперь же…
– Да, теперь-то как? – спросил нетерпеливо Дикарь.
– Теперь проявляет себя своим отсутствием; его как бы и нет вовсе.
– Сами виноваты.
– Скажите лучше, виновата цивилизация. Бог несовместим с машинами, научной медициной и всеобщим счастьем. Приходится выбирать. Наша цивилизация выбрала машины, медицину, счастье. Вот почему я прячу эти книжки в сейфе. Они непристойны. Они вызвали бы возмущение у чита…
– Но разве не естественно чувствовать, что Бог есть? – не вытерпел Дикарь.
– С таким же правом можете спросить: «Разве не естественно застегивать брюки молнией?» – сказал Главноуправитель саркастически. – Вы напоминаете мне одного из этих пресловутых мудрецов – напоминаете Бредли. Он определял философию как отыскивание сомнительных причин в обоснованье того, во что веришь инстинктивно. Как будто можно верить инстинктивно! Веришь потому, что тебя так сформировали, воспитали. Обоснование сомнительными причинами того, во что веришь по другим сомнительным причинам, – вот как надо определить философию. Люди верят в Бога потому, что их так воспитали.
– А все равно, – не унимался Дикарь, – в Бога верить естественно, когда ты одинок, совсем один в ночи, и думаешь о смерти…
– Но у нас одиночества нет, – сказал Мустафа. – Мы внедряем в людей нелюбовь к уединению и так строим их жизнь, что оно почти невозможно.
Боевики
Детективы
Детские книги
Домашние животные
Любовные романы